art in ch


ch-news

фото
эстрада-ч
художники
музыка
земляки
история-ч









Otets 1 (2).jpg


БОРИС БЕЛОВ

Стихи из старого чемодана








Распад

От Кремля до помойки скрипит, кособочится,
Провоняла Москва как прогнивший карась.
За спиною у Пушкина вдумчиво мочится
Охломон-патриот, ничего не стыдясь.
В гастрономе – толпа, на Манежной – побоище,
Абсолютно лишенный излишеств пейзаж.
И ползу я как пес на родимое гноище
В вожделенный вертеп на девятый этаж.
Запретить бы все страсти. Забыть все желания
Залепить бы ладонями зренье и слух.
Лучше семя на землю пролить как Анания,
Чем любить этих жалких, задолбанных шлюх.
Будет новое утро под скрежет будильника.
Будет чайник свистеть в милицейский свисток.
Будет все: матерщина и пафос, и блеяние,
Вороватый парламент и просто шпана.
Только где покаянье твое и радение,
Окаянная яма, родная страна.
28.1. 88г.






Тысячелетие
Воробьиной молвы
Суматошный асфальт.
Колокольной Москвы
То контральто, то альт.
Голубой холодок
Лавровишневых стен
Сигарета «Дымок»
И дымок перемен.
Перемена основ
Исправление треб
Запах жареных слов,
Заменяющих хлеб.
Клятвы Раме и Шива
На все времена.
И фальшивит струна,
И фальшивит страна.
О. эрзацы гитар,
Имитация вер.
Вот эрзац-сербернар,
Вот эрзац-фокстерьер.
Вот глядит из окошка
Убогий эрзац.
Мусульманская кошка.
Сиамская кац.
Вот на паперти рыло,
Кабацких ярыг.
Матерщинное мыло,
Родимый язык.
Вот загадочных ликов
Мерцающий свет.
Было тысячу лет
Будет тысячу лет.





Разрыв

Что же, если так случилось?
Все не в лад и невпопад.
Раз любовь не получилась.
Кто же в этом виноват?
Что же скажешь, что докажешь,
Где тут правда, а где ложь?
Где нажмешь и чем уважишь?
Как прикажешь, чем проймешь?
Трудно в этом разобраться,
Да и стоит ли труда?
Может молча нам расстаться,
Я – туда. А ты – сюда.
Соберу свой скарб дорожный.
Попрощаюсь не спеша.
Вдруг расстаться – это можно.
Не болела бы душа.






Тревожно

Уже маяк зажгли на берегу
Его лучи всем лоцманам знакомы.
Волна как танк летит на волноломы
Дробясь и распадаясь на бегу.
Тревожно мне. Я словно стерегу
Врага, что к моему крадется дому.
Что мне сулит, печальнику седому,
Тот, кто сгибает яблони в дугу?
И слышу я сигналы часовых
И вижу, как в просторах ветровых
Прожектора пронзают сумрак ночи.
Опять волна тяжелая шумит.
И на дыбы встает… А пес мой спит.
Спокойно спит, знать ничего не хочет.






Трамвай

Зайчишки, скворцы и синицы
Вороны и прочие птицы,
Коты, покупные собаки,
Мы с вами не можем без драки.
Мы свищем, воркуем и лаем,
И мчимся за красным трамваем.
Никто не уступит дорожку,
Кто первый скакнет на подножку.
Кричим, что есть мочи: Вожатый!
Постой ты, зачем ты, куда ты?
Скорей, поворачивай круто!
Трамвай не меняет маршрута.
Мечтают скворцы и синицы
Хоть корочкой черствой разжиться.
И верят, что есть остановка,
Где бублик нас ждет и морковка.






Эхо

Приветливы светлые реки,
Отзывчивы гулкие дали.
Промолвишь негромкое слово,
А где-то откликнется эхо.
Гора – не преграда.
Гроза – не помеха.
Не надо мне ехать,
За счастьем спеша. Я жду тебя, эхо,
Зову тебя, эхо.
Ответь мне родная,
Живая душа.
О, эхо, я знаю – ты рядом.
В толпе я ищу тебя взглядом.
Мы оба в пространстве притихшем
Друг друга зовем. И не слышим.
Пою, чтобы даль не молчала.
Кричу, чтобы эхо звучало.
Не надо мне счастья другого,
Скажи только доброе слово.
Гора – не преграда.
Гроза – не помеха.
Не надо мне ехать,
За счастьем спеша.
Я жду тебя, эхо,
Зову тебя, эхо.
Ответь мне родная,
Живая душа.






Фанька, я и Мэрилин Монро

Во дворе живут пропойцы и сыщики,
Патефоны квакают «уэнстеп», «танго».
И бегает Фанька, на лбу – прыщики.
Неряха, дурочка, а ничего.
У других – родня, тетки да девери,
Покупки, свертки, шевиот, шевро.
У Фаньки зато есть свое дерево.
Красивое как Мэрилин Монро.
Она поет о любви ночами
На солнце нежится в жаркий день.
А если вдруг шевельнет плечами,
То полдвора закрывает тень.
Здесь бабки в лото играют с соседками,
Балдея от семешной шелухи,
Здесь я с костылем на скамье под ветками
И Фанька мне читает стихи.
«Мэрилин – твое имя как колокольчик!»
Тебя любят флейта и саксофон.
Ты улыбаешься, как двустворчатая
Раковина, увидевшая жемчужный сон.
Ты – веселая и прекрасная
Фея рая в сто этажей».
Фанька читает, а мне ясно:
Дела такие, что нет хужей.
Дворовая кличка у Фаньки – кошелка.
За ней всегда табуном шпана.
Потому что мать у нее – дешевка.
И очень занята наша страна.
И учится Фанька, придя из класса
Совсем как мать или вроде как
Давать любому за кружку кваса
За бублик, за яблоко, за пятак.
Как же быть. Что же делать, спрашиваю?
Молчать нельзя. Говорить – не велят.
И вроде – стыдно. И вроде – страшно.
И вроде в чем-то сам виноват.
А богу – богово, а зверю – зверево.
И надо кому-то отдавать долги.
И я шепчу, обнимаю дерево:
«Святая Мэрилин, помоги…»






Облака

Облака плывут. Как с ними быть?
Нет для них границы или фронта.
Облака нельзя остановить
Огненной чертою горизонта.
Где же власть, таможня и закон?
Кто позволил? По какому праву?
И кричит начальник в мегафон,
Что ему обидно за державу.
Эй, куда летите вы от нас
Как под осень аисты и цапли?
Ну-ка отдавайте свой запас,
Вашу влагу до последней капли.
И взмывает в небо самолет
И наперекор сухой погоде
Посыпает облако пилот
Порошком неведомым природе.
Тяжко дышит черная земля.
Ждут дождя селенья и колхозы.
И летят на мертвые поля
То ли капли. То ли чьи-то слезы.
Но не в пользу он, соленый душ,
Видно не срабатывает что-то.
Все чернее каменная сушь,
Все свободней небо для полета.






Вечер

Фиолетовые сумерки,
Уплывающий пейзаж.
Анилиновое марево,
Итальянский карандаш.
На асфальт на фиолетовый
На следы шуршавших шин
Тихо-тихо лист проследовал
С облетающих вершин.
Я сегодня – как потерянный
И от каждого бегу
Только с облаком и маревом
Разговаривать могу.






Все, что было

Все, что было со мной, скоро я подытожу
Ничего не щадя, никого не виня.
И предстану пред Ним, и скажу ему «Б-же,
Если можно, прости и помилуй меня.
Был рабом я у власти и сумрачной плоти,
Не берег твоего золотого огня.
И растратил себя на постылой работе,
Если можно, прости и помилуй меня.
Не умели держать меня робкие крылья
Ковыляя, добрел я до смертного дня.
И все то. что когда-то любил, разлюбил я
Если можно, прости и помилуй меня.
И бездумно грешил. Что творил, то не ведал.
Жил, покорную голову низко клоня.
Всех, предавших меня, простил и не предал.
Если можно, прости и помилуй меня.
В этом мире, где слово размешано кровью
Я не каждому друг, и не с каждым – родня.
Полюби меня. Б-же, последней любовью
Полюби и прости. И помилуй меня.





Прощание с Ленинградом

Уезжаю. Больше не увижу
Статуи на кровле Эрмитажа,
Атлетическую арку Штаба
Ангела на Каменном столбе.
И когда на спящих теплоходах
Загорятся огоньки ночные
Не смогу я больше заглядеться
На фосфоресценцию Невы.
Не присядет на мою скамейку
Девушка с льняными волосами.
И не спросит у меня смущенно
О названьи улиц и мостов.
Грустно мне, но есть на Волге город
Там сейчас, должно быть, тихий вечер
Парочки гуляют по проспекту,
В шахматы сражаются в саду.
Там, в моей покинутой квартире,
Вы, друзья, давно не собирались.
И стопа нетронутой бумаги
Ждет меня на письменном столе.






Приметы

Стараюсь наблюдать приметы
Вот чем, скажите, объяснить
Что начал мелкие предметы
Я под ногами находить?
Монета… Гайка… Детский мячик…
Начала и концы начал
А раньше я, кудрявый мальчик,
Жил, ничего не замечал.
Иным все было – снег и воздух
И в темных ветвях бирюза…
Я, глупый, видел только звезды
И только женские глаза.
Как верить не хотелось мне бы
В то, что примета говорит.
Что делать, юность смотрит в небо,
А старость – под ноги глядит.
Метель свистит как лиходейка
И не сгибается спина.
А на снегу блестит копейка,
Уму и опыту цена.






Холодная весна

Соседский клен потупился уныло
Березы молчаливы и грустны
За много лет не вспомнят старожилы
Такой суровой, сумрачной весны.
Где солнце? Где-то по орбитам ходит.
Сияет, как положено ему.
Мы ждем его, а холод скулы сводит.
Зачем природе это, не пойму.
И шепчет мне простуженный прохожий
Воротником от ветра заслоняясь
Подумайте, на что же все похоже
Весна пришла, и та не удалась.
-- Не сетуйте, -- я говорю на это.
-- Чем злей весна, тем животворней лето.
Минуют дни со снегом и дождем.
Весну мы ждали, лета подождем.






Берта Мироновна

Здравствуйте, Берта Мироновна!
Все это помнится мне:
Сдвинуты бровки неровные,
Пальцы – в холодном огне.
Тельце – особенной сухости.
Взгляд – задымленный февраль.
Или повышенной хрупкости
Перекаленная сталь.
Эх, и не скоро мы встретились!
Сорок годков пронеслось.
Так хорошо засекретились.
Даже никто не донес.
Вот промахнулись блюстители.
Пайку могли б закосить.
Если б нашлись доносители,
Было б о чем доносить.
Я на ошибки не сваливал,
Не отворачивал глаз.
Все, что тогда рассказали вы,
Вспомнить могу и сейчас.
Вижу, как мне улыбается
Ваша детдомовка-дочь.
И как на вас надвигается
Карагандинская ночь.
Вспомню подагру, добытую
Вами в казахской степи.
Вспомню про мужа убитого,
Вою, как пес на цепи.
Время опять занедужило.
Тонут фигуры в снегу.
Хрупкая, вы это выдюжили,
Я уже так не смогу.






Храбрец

Сыну

Льву рассказывала львица:
-- Звери удивляются.
Саша всех их не боится,
Хоть они кусаются.
Не боится ни собаки,
Той, что лает на ребят,
Ни макаки-забияки,
Ни лохматых медвежат.
Будь хоть кошка или птица,
Хоть рогатый майский жук.
Просто, я тебе скажу, --
Никого он не боится.
Где причина? В чем тут дело?
Отчего такой он смелый?
Может, тут какой секрет?
Слон сказал: -- секрета нет.
Саша слушается маму.
Саша деда слушает.
Саша больше не упрямый –
Что дают, то кушает.
Как он съест тарелку каши
Как он выпьет свой компот,
Как ружье зарядит Саша,
Как отправится в поход.
Разбегайся кто куда –
Надвигается беда!
Лев лизнул свой львиный коготь
И поникнул головой:
Лучше нам его не трогать,
Если он такой герой.






Слово

Слово то,
Что мы в себе таили,
Слово то. что мы в себе убили,
Слово – камень,
Канувший на дно, --
Это слово
Произнесено.
Произнесено,
Да вот не нами.
Чьими-то, не нашими губами,
Чьей-то строчкой
Брошено в полет.
Молодые!
Торопитесь,
Или слово то,
Что вы сказать забыли,
Кто-то вместо вас произнесет.






Желудь

Я принес из леса желудь
Золотистый и тяжелый.
И подумалось – растет
В нем под корочкой каленой
Гордый дуб с могучей кроной,
Подпирая небосвод.
Разрослась густая молодь
У больших корней его.
И мальчишка поднял желудь,
Вдвое больше моего.






Творчество

Дождь прошумел – и снова звездно.
Листву знобит…
Четвертый час
Опять ты завтра встанешь поздно
И все порвешь в который раз.
По подоконнику ночному
Скребется сонная сирень
Как ты далек тому слепому.
Которым был вчерашний день.






Сэр Вильям

Вот он глядит на нас в упор
Улыбку пряча в бороду.
Без роду-племени актер
Сэр Вильям из Стретфорда.
Вертится шар земной на мгле
Четыре сотни лет
Живут, скитаясь по земле
И Гамлет, и Макбет.
И благородству, как тогда,
Плетет коварство сети,
И продолжается вражда
Монтекки с Капулетти.
И тот по-прежнему угрюм
В ком совесть не чиста.
И осторожность прячет ум
Под колпаком шута…
Совсем как в прежние века
Народ неугомонный
Хохочет, взявшись за бока,
Над шуткою соленой,
И сотрясая свод небес,
Раздвинув тьму тумана
Идет он, как Пергамский лес,
На грозного тирана…
Глядит на пестрый хоровод
Вильям Шекспир с портрета
И славит разум, и народ,
И верит в царство света.
Сквозь время устремил он взор,
Улыбку пряча в бороду,
Привет вам, благородный сэр
Из города Стретфорда!



Будда

Видно с целью назидательной,
Воротясь издалека,
Подарили мне приятели
Азиатского божка.
Он сидит, поджавши лапочки,
Мой таинственный божок
И похож в узорной шапочке
На слоеный пирожок.
Братец бронзовых подсвечников
Он такой имеет вид
Словно даже мыслям грешников
«Спите, спите…» говорит.
Слышал я – под небом пламенным

Возле рая самого Грандиозно дремлет каменное
Изваяние его.
Все вокруг – стихий скрещение,
Рост травы, полет светил
И самой Земли вращение
Взглядом он остановил.
А к подножью – тихо, скромненько
По законам той страны
День и ночь бредут паломники –
Люди, кони и слоны…
Пусть со мной любое станется,
Только слышишь ли Будда,
Я тебе не стану кланяться
Ни за что и никогда.





автор картин - художник ВИКТОР БРИТВИН




В тот памятный день, 19 августа 1991 года, в аэропорту Шереметьево вряд ли кто-нибудь обратил пристальное внимание на двух неразлучных пассажиров рейса Москва – Нью-Йорк. Один из них -- пожилой, с густой проседью, в ортопедической обуви – с большим трудом опирался на трость. Другой – высокий щупленький юноша – очень походил на него лицом. Не заглядывая в паспорта можно было догадаться, что они – отец и сын.
Вот и все особые приметы, если можно так выразиться.
Только при досмотре багажа таможенник удивленно присвистнул: в чемоданах у них не то, что ценностей, даже обычных вещей почти не было. Сплошь рукописи, потрепанные книги, газетные вырезки.
Да и ладно, кому какое дело, тут вокруг вообще творится невообразимое, все повторяют странное слово «ГКЧП» и ожидают закрытия границ. Так что пусть эти двое летят в свой Нью-Йорк без лишних расспросов, тем паче, что старший выглядит тяжело больным, -- наверное, подумал таможенник и заученным движением руки поставил штамп.
«Счастливого пути, Борис Соломонович!», -- пожелал он.
Пожилой пассажир не мог скрыть вздоха облегчения. Он до последнего момента не верил, что их так легко выпустят из страны.
Теперь мой отец и мой младший единокровный брат Антон могли спокойно следовать на посадку. Собственно говоря, для папы эта поездка была последним шансом. Ко всем многочисленным болячкам, преследовавшим его с раннего детства, прицепилась к нему вдобавок и редкая болезнь крови. В Москве доктора от него отказались, но супруга, уехавшая ранее в Штаты на бесконечные гастроли с какой-то кукольной труппой, умудрилась там через некий благотворительный фонд выхлопотать ему вызов на лечение.
Здесь бегать по инстанциям, оформляя документы, пришлось Антону, которому тогда и 17 еще не исполнилось. Но к этому моменту он привык к роли и сиделки, и доверенного лица, поскольку папа сам уже ходил с невероятными усилиями. Несколько месяцев их мурыжили с документами, а когда дали добро, то выяснилось, что к отъезду они и не готовы. Вот отец и распорядился бросить в чемодан самое ценное, на его взгляд, свое достояние. Всю жизнь писал стихи, сценарии, занимался литературоведением.
Одна беда, мало чего удалось напечатать. В советские времена то цензура не пропускала, то оказывалось не ко времени, а в эпоху перестройки его труды не имели коммерческой перспективы. Увы, совсем скоро и для него самого они потеряли значимость.
В Америке папа и начать лечение толком не успел. Сильно простудился, ослабленный организм был не в силах сопротивляться.
Умирая, распорядился, чтобы Антон сжег все его рукописи.
Тот пошел во двор, зажег в мусорном баке костер, бросил что-то в огонь…
Потом спохватился, и вернулся в дом с несколькими тетрадями. В ответ на вопросительный взгляд отца только развел руками: извини за банальность, но рукописи действительно не горят.
Похоронили отца в Портленде, в том самом, из песни, которую он любил напевать:
Когда воротимся мы в Портленд,
Клянусь, я сам взойду на плаху.
Но только воротиться в Портленд
Нам не придется никогда.

А с Антоном мы на долгие годы потеряли друг друга.
Но я знал, что обязательно его найду. По всем возможным и невозможным каналам слал свои координаты.
И вот в новогоднюю ночь у меня дома прозвучал телефонный звонок.
На том конце провода раздался голос с жутким английским акцентом, однако я его узнал, Антон мог не представляться. Хотя как не представляться. Со мной говорил лауреат десятка международных вокальных конкурсов, профессор музыки, один из главных оперных талантов Америки, как его называют «Нью-Йорк Таймс» и «Вашингтон пост» Антон Белов.
Ума не приложу, как в нем открылось такое дарование. Когда его привозили в деревню Чемуршу под Чебоксарами погостить у чувашской бабушки моей дочери, Антошку невозможно было поставить на стульчик, чтобы песенку спел. Категорически отказывался от внимания публики.
-- У меня есть для тебя новогодний подарок, -- сказал он. – Хочу прислать сохранившиеся рукописи отца. Как, сумеешь разобраться?
Ну, об этом мог и не спрашивать…

Александр Белов




Песни на стихи поэта Бориса Белова:



БУМАЖНЫЙ КОРАБЛИК